Арион - журнал поэзии
Арион - журнал поэзии
О журнале

События

Редакция

Попечители

Свежий номер
 
БИБЛИОТЕКА НАШИ АВТОРЫ ФОТОГАЛЕРЕЯ ПОДПИСКА КАРТА САЙТА КОНТАКТЫ


Последнее обновление: №1, 2019 г.

Библиотека, журналы ( книги )  ( журналы )

АРХИВ:  Год 

  № 

АННАЛЫ
№1, 2000

Алексей Чичерин

АЛЕКСЕЙ ЧИЧЕРИН: «ВНУКМ! ВНУКМ!»


Алексей Николаевич Чичерин (1889—1960) остался в истории русской литературы фигурой малоизвестной, маргинальной, со многими странностями. Он мог стать главой такой солидной школы, как литературный конструктивизм, будучи автором его манифеста «Знаем», но слава досталась младшим союзникам — Сельвинскому и Зелинскому... В стремлении соединить фонетическую заумь и конструктивный дизайн Чичерин создавал «конструэмы», в частности «Квадратный сказ», но классикой стал «Супрематический сказ о двух квадратах» Эль Лисицкого... Ровесник первого поколения русского авангарда, он выступал обособленно, чуждался коллективных эпатажных акций и пострадал не за идею, подобно Хармсу или Туфанову, а отсидел с 1942 по 1946, вероятно, по навету, за растрату в книжных киосках Госиздата... Наконец, обладая столь звучной фамилией, А.Н.Чичерин не состоял в родстве ни с историком Борисом Николаевичем, ни с поэтом Алексеем Владимировичем, ни с наркомом Георгием Васильевичем.
В автобиографии, написанной в 1950 году, Чичерин подчеркивал: «Я являюсь потомком подмосковских крестьян, переселившихся в город и ставших ремесленниками. Отец умер в 1910 году... В юности я учился и жил на средства матери, занимавшейся работой по найму и домашним хозяйством. Затем зарабатывал индивидуальным трудом — уроками по русскому языку и теории литературы. Профессиональное призвание книжника почувствовал со школьной скамьи, когда пристрастился к чтению; делать самому «красивые книги» стало заветным желанием. В связи с этим я одновременно с занятиями по языкознанию усиленно изучал историю книги и технику книгопечатания.


С 1918 года издательская работа стала моей основной профессией, на средства с которой я вот уже свыше 30-ти лет и живу...»
Однако не в образе профессионального техреда запомнился современникам Алексей Чичерин. Подобно тому, как при имени эгофутуриста Василиска Гнедова многие годы представляли «Поэму конца», состоявшую из молчаливого жеста автора, Алексея Чичерина воспринимали на фоне системы дуг и колес, математических и музыкальных знаков, с листами олеографий, обозначенных как поэма «Звонок к дворнику», или «ЗВАНОГГВОРЬНЬКУ», если, по его настоянию, читать вслух «московским говором». Были у Чичерина и такие оригинальные творения: конструкция «Авеки Веков», 1924 г., издание пряничное, вкусное, с обильным присутствием мяты; тема образована шоколадом; доска резана в Сергиевом Посаде; печатана и печена в количестве 15-ти штук в Моссельпроме, что у Мясницких ворот... Вряд ли кто из поэтов решался на столь ощутимую материализацию вдохновения! И вместе с тем Корнелий Зелинский справедливо отмечал «дематериализацию» поэтических средств, своеобразную «геометрическую стенографию», которую Чичерин «расшевеливал звуковой рябью, снабжал музыкальным узором». Так, если Василиск Гнедов связывал отсутствие текста в своей поэме со «Смертью искусству», Алексей Чичерин, напротив, считал свои эксперименты «небывалым утверждением искусства», сопоставимым с лозунгом Уновиса — Утвердителей Нового Искусства.


Первая книга Чичерина «Шлепнувшиеся аэропланы» вышла в Харькове в 1914 году и была скуплена и почти полностью уничтожена автором, несмотря на то, что походила на многие тогдашние дебюты. Возможно, автор расценил ее как фальстарт и потому не включал в списки своих работ. «Я не поэт, —/ Я — ясночувствец!» — восклицал он, стремясь найти новые способы записи звучащего, чувствуемого слова. Будь Чичерин в харьковской группе Асеева, Петникова, Божидара, с которыми был близок и Хлебников, его, кажется, подхватило бы футуристическое движение, о «завязи» и «родниках» которого упоминалось в «Шлепнувшихся аэропланах». Здесь, как и в «Центрифуге», разрабатывались идеи, навеянные Новалисом: «Если перелагают некоторые стихотворения на музыку, отчего же музыку не переложить в поэзию?» Так, Божидар оставил трактат «Распевочное единство» (1914), таблицы «Тональности гласных» составлял Елачич, а «Гаммы гласных» — Федор Платов (1916), озаглавивший один из своих опытов «Двухголосная пета». Судя по объявлению, издательство «Пета» предполагало выпуск «фоно-книг, где будет указано точное произношение каждой гласной». С такой «фоно-книгой» можно сравнить второй сборник Алексея Чичерина «Плафь» (1920, 2-е изд.: 1922).
Книге было предпослано авторское пояснение: «Подлинная «Плафь» писана звуковым письмом. Графически орнаментирована. Погибла. Читайте вслух московским говором». Чичерин, по наблюдению К.Зелинского, занимаясь проработкой фонетической ткани языка, совершенно отказался от известных до сих пор в поэзии размеров, подчиняя ритм звуковых групп артикуляции и речевым народным, т. е. исторически естественным навыкам.


Кроме опоры на живую устную речь («АснОва письмА слухавАя» разрабатывалась тогда же Ильей Зданевичем), Алексей Чичерин использовал целую систему знаков, фиксировавших артикуляционные свойства и акустические особенности текста: шкала ударений, обозначенных по силе цифрами от 1 до 5, долгота, отрывистое (стакатное) звучание, скобки, простые и фигурные, подобные фразировочным лигам, прямоугольники, которыми выделены «комплексные звуки Московского произношения». Исключение составляли лишь тембры и интонации, которые не могли «шрифтоваться» с точностью подлинника за недостатком в типографиях знаков.
Один из примеров новых норм записи текста — «Пьрисо2вннйа мгла2»:


Ша!мть — дачё!рьтькф.
У аздузьг «И зужьдьжьм, а грабе2г» зпу2пу
(хло2п пальцм по2лбу), Алё!шша — а!йда2.


В предисловии к сборнику «Плафь», которая открывалась обращенным к потомкам «фонетическим» возгласом «Внукм! Внукм!», впервые появилось определение «конструктивный»: «Ритм(ы) — конструктивная клеть». В дальнейшем Чичерин обозначал ряд своих текстов и графических построений термином «конструкция» и «конструэма», именуя себя «конструктор Лiкьсей Мькалаiч Чiчерьн». По существу, из творческой практики Чичерина произрос литературный конструктивизм. Его первой декларацией стала «Клятвенная конструкция конструктивистов-поэтов — Знаем», написанная Чичериным и обнародованная им 8 декабря 1922 года в Политехническом музее. «Конструктивизм есть центростремительное иерархическое распределение материала, акцентированного (сведенного в фокус) в предустановленном месте конструкции», — говорилось в документе, под которым рядом с именем А.Н.Чичерина стояли подписи Эллия-Карла Сельвинского и Корнелия Зелинского. Декларация «Знаем» была опубликована листовкой и вошла в сборник «Мена всех» (1924).
Однако декларирование словесного конструктивизма было, по словам Чичерина, компромиссом, допущенным по тактическим соображениям. Следовало выступить против традиционных привилегий, которыми награждают поэтическое слово: «Для знака Поэзии годен всякий материал <...> камни, металлы, дерево, тесто, материя, красящие вещества <...> из типографских касс в первую очередь должно быть использовано все наличие знаков (математические, астрономические, виньетки, печати, линейный орнамент, гербы, торговые клейма...)». Напротив, слово — «болезнь, язва, рак, который губил и губит Поэтов и неизлечимо пятит Поэзию к гибели, к разложению». Пользуясь словесным материалом временно, условно, поэт должен сосредоточиться на его звуковой, музыкальной характеристике. В качестве единицы ритмического измерения Чичерин предлагал применять такт, а не стопу, в качестве единицы смыслового оформления — конструэму.


Увлечение теоретическими построениями привело в конце 1924 года к разрыву Чичерина с Сельвинским и новым конструктивистским кругом (вначале, как вспоминал Евгений Габрилович, Чичерин предварял выступления Сельвинского «Разъяснительной речью», но вскоре его вытеснил Зелинский). Последней работой Алексея Чичерина в области обновления поэтического языка стала брошюра «Кан-Фун» (1926), в которой идеи конструктивизма соединялись с функционализмом, т. е. способом выражения поэтического состояния, «расплавлением» формы. Однако движение по этому пути оказалось затруднительным даже для его инициатора — в 1927 году появился второй сборник «Новые стихи» с последним его произведением «Звонок к дворнику», в котором кроме заглавия не было ни одного слова, лишь шесть рисунков Бориса Земенкова...


Публикуемые ниже «Отрывки из воспоминаний о поэте В.В.Маяковском» были написаны Чичериным между 16 марта и 14 июня 1939 года по предложению работников Библиотеки-музея, созданной на Таганке. Обращаясь к тогда еще многочисленным современникам Маяковского, музейщики довольно часто получали в ответ рукописи, обезображенные казенным восторгом перед «лучшим, талантливейшим», тщеславием, групповыми умыслами. Вступала в силу система умолчаний, неписаных правил железного века. Все это на удивление мало отразилось на строе мысли и чувства Алексея Чичерина, мемуары которого и сейчас дают пищу для размышлений не только о «проблеме Маяковского», но и о судьбах людских. Искренность и непредвзятость воспоминаний осложнила их путь к читателю: вернувшись из заключения в 1946 году, Чичерин обнаружил свою рукопись основательно отредактированной (исключено 9 глав, сделаны купюры в других). Вынужденный согласиться с этим, автор заменил заглавие («О Вл. Вл. Маяковском (наблюдения)» — и снял названия глав, но так и не увидел их в печати.


Вера Терехина



АЛЕКСЕЙ ЧИЧЕРИН


ОТРЫВКИ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ о поэте Владимире Владимировиче Маяковском


Генеральный инспектор


Любознательность Маяковского и его исключительная общительность широко известны. Не было, кажется, ни одного события в политической, общественной и литературной жизни Москвы, о котором он бы не знал. Не было ни одного закоулка, где собирались поэты, в котором нельзя было бы, время от времени, увидеть Маяковского. Не удивительно, <что,> обладая такой любознательностью и необычной подвижностью, Маяковский очень много ходил. Редко-редко его можно было увидеть в трамвае, в машине и на извозчике — едущим, но пешком в коротенькой шубке, в легком пальто и рубахе, смотря по сезону, — я встречал его часто во все времена года и суток. Вот почему это «поэтическое бродило» своего времени — Маяковский — скорее всех своих современников откликался на текущие события, многие из которых предвидел.


В «логове жизни» поэта
Творчество Маяковского, по словам Бурлюка, является «логовом его жизни». В этом «логове» и поныне живет немало таких выражений, образов, строк и т. п., которые станут понятными только тогда, когда будут известны причины, их вызвавшие.
В 1921 году одно из Московских литературных объединений — «Звено», организатором и руководителем которого был критик Львов-Рогачевский, устроило мой творческий вечер1. Маяковский узнал о нем и неожиданно, без приглашения, пришел. Прослушав программу, он принял участие в обсуждении прочитанного и, между прочим, спросил — понятен ли мне в его «Человеке» образ:


Разверзлась за оконным льдом
пузатая заря.


Я ответил: Мне представлялся поэт в очень маленьком возрасте... Казалось, на дворе осень, ясная, поздняя. Маяковский-мальчик сидит, прильнувши носом к стеклу, как это делают дети, которых не пускают гулять, и созерцает холодный закат.
Улыбнувшись широкой и доброжелательной улыбкой, Владимир Владимирович сказал:
— В вашем представлении этого образа, как и во всем том, что вы сегодня прочли, выражено типично крестьянское мироощущение...
Это меня удивило. Я родился, вырос и жил в огромнейшем городе. Уклад старой деревни был мне враждебен и чужд. Никаких связей у меня с ней никогда не было...
— В действительности, — продолжал Маяковский, — это наполненный цветной жидкостью шар, один из тех стеклянных шаров, какие мы видим перед собой ежедневно в окнах аптеки...
Присутствующие (несколько сот человек) были поражены таким неожиданным объяснением. В большинстве своем это были коренные москвичи, однако никто из них не представлял себе ни этого образа, ни его творческого происхождения таким, каким это оказалось в действительности.
Обдумав ответ, я понял, что в нем, как в капле воды, отразилось происхождение футуризма и творческий метод той школы, к которой принадлежал Маяковский2.


Новые слушатели
Первое (полностью — единственное в Москве) публичное чтение самим Маяковским поэмы «Человек» состоялось в конце января или начале февраля 1918 года3. Происходило оно все в той же большой аудитории Политехнического музея, в которой на протяжении тридцати лет устраивались все более или менее выдающиеся литературные выступления. По Москве были расклеены большие афиши, оповещающие население об этом событии.
В афишах демонстративно бросались в глаза названия глав: «Рождество Маяковского», «Жизнь Маяковского», «Страсти Маяковского» и пр.
Зал был набит до отказа: заполнены были ряды, люди стояли вдоль стен, сидели на ступеньках — в проходах, виднелись в раскрытых настежь дверях... Преобладающей публикой была уже не та, жаждущая скандалов толпа, которая заполняла предреволюционные аудитории футуристов. Новые слушатели обращали внимание не на то, как Маяковский читает, хотя это «как» останавливало внимание с первых же слов его чтения на то, что он читает; новые люди искали в каждом слове и жесте по, а эта глубокий внутренний смысл. Судя по аплодисментам — легче всего были восприняты главы: «Рождество Маяковского» и «Маяковский в небе». Одет был на этот раз Маяковский в пиджачный костюм; на ногах — ботинки, кажется — желтые. Держал он себя, как при чтении поэмы так и во время последовавшего затем обмена мнениями, очень корректно...


Голос Маяковского


Бурлюки отмечают, что как будто бы голос Маяковского был поставлен женой Д.Д.Бурлюка — М.Н.Бурлюк. Это заблуждение, конечно*. Голос у Маяковского не был поставлен; поэтому он и не мог в полной мере использовать всех своих интерпретационных возможностей: желая иной раз щегольнуть «зычностью» своего «баса» и «поразить» слушателей «мощью» его, но не владея ни дыханием, ни регистрами, ни тембром, — Маяковский обычно форсировал звук.



* Его «бас» был похож, правда, на крепкую, но довольно короткую ветку с нежными побегами выпадавших по своему характеру из общего тембра верхов и искусственными «низами». — Прим. автора.



Маяковский не владел своим голосом. Вследствие этого он в интонациях был однообразен, на верхах подвывал, при продолжительном чтении срывался и, в конце концов, — хрип. Хорош у него был только средний регистр, от «до» до «ре», приблизительно немногим ниже октавы. Голос Маяковского, в том качестве, в каком мы его знали, был только лишь материалом, из которого при соответствующих условиях мог развиться или высокий бас, или, вернее всего, драматический баритон довольно приятного тембра с «бархатистым» оттенком. «Зычность» и «мощь», о которых говорят некоторые, были следствием не силы, а слабости его голоса: вследствие неумелого нажима дыханием на голосовые связки Маяковский в сильных местах просто-напросто «рявкал»... Это рявканье сопровождалось оттягиванием нижней челюсти и квадратным раскрытием рта4.


Маяковский — чтец


Читая своего «Человека» в иной атмосфере, чем та, в которой ему приходилось выступать прежде, он был спокоен: голос его звучал без напряжения, интонации выигрывали. Он был увлечен «Человеком». Эта поэма была одной из самых близких ему по духу поэм. Она отвечала каким-то его внутренним, глубоким потребностям. В «Человеке» заложена одна из магистральных тем Маяковского, тема, с которой он не расставался до смерти. Свои душевные состояния и интимные образы, изложенные в этой поэме, он даже поставил эпиграфом к одной из лучших поэм последующего периода — поэме «Про это» и вспомнил о них в тексте этой своей личной поэмы. Недаром же в автобиографии говоря о периоде написания «Человека», Маяковский счел нужным сказать: «В голове разворачивается „Война и мир“, в сердце — „Человек“».
При чтении стихов Маяковский был очень скуп в жестах. Он понимал, очевидно, что чтение с эстрады должно доводить авторский текст до сознания слушателей путем применения всех изобразительных средств, свойственных этому виду искусства, без несвойственных ему театральных приемов — мимики, пластики и пр.
«Секреты» стихотворной структуры Маяковский знал на отлично. Но он не владел голосом, и это снижало качество чтения. Мешало ему, должно быть, читать и его полемическое волнение, которым он, как каким-то взрывчатым веществом, был постоянно заряжен. Однако «завзятым спорщиком», то есть — человеком, который из любви к спору стремится опровергать всех и все, — Маяковский никогда не был.
Скупые движения, которыми, время от времени, Маяковский сопровождал свое чтение, как бы подчеркивая ими какую-нибудь сильную мысль, крепкое чувство или напористый образ, — производили впечатление на слушателей5. Как сейчас помню, когда, при произнесении строк «Человека»:


Как же
себя мне не петь,
если весь я —
сплошная невидаль,
если каждое движение мое —
огромное,
необъяснимое чудо...


при слове «движение мое» стоявший до того неподвижно Владимир Владимирович вдруг выпрямил руки, раскинув их в стороны — прямо — на уровне плеч... Таким гигантским распятием простоял он секунд 10—15, вопросительно глядя на публику, и — продолжал:


Две стороны обойдите.
В каждой
дивитесь пятилучию.
Называются «Руки».
Пара прекрасных рук!


помолчал, и —


Заметьте:
справа налево двигать могу...


и — медленно согнул правую руку в локте, подняв ладонь вверх таким образом, как это делают при голосовании: повел кистью налево, опустил вниз и оперся ею о бок; затем он и левую руку поставил в положение голосования и загреб ее направо:


и слева направо.
Заметьте:


и медленно вытянув вверх обе руки, со словами:


лучшую
шею выбрать могу —
обовьюсь вокруг...


он сладостно сжал кулаки и со сдержанной мощью опустил руки по швам.
Изобразительно он прочел строки о голосе:


«О-го-го» — могу —
Зальется высоко, высоко...


пропел Маяковский, поднимая с каждым звуком свой голос все выше и выше, и вдруг:


«О-ГО-ГО» — могу —
и охоты поэта сокол —
голос
мягко сойдет на низы...


пророкотал он хриплой «октавой» и — смолк.


Отзыв Андрея Белого о «Человеке»


После чтения объявлен был «диспут», но, собственно, — «диспута» — не было. В этом, пожалуй, сказался заметный сдвиг в отношениях к Маяковскому: ругать его уже не могли, а ценить еще не умели; отзывались одобрительно, но — «в общем и целом». Были записки. Ни одна из них, очевидно, не возмутила Владимира Владимировича, ибо — не вызвала с его стороны, как прежде бывало, отпора. Желая услышать суждение присутствовавших мастеров слова, Маяковский сказал:
— Слово предоставляется знаменитому символисту, самому талантливому из всех символистов России — Андрею Белому!6
Сидевший в первом ряду А. Белый начал отнекиваться, но Маяковский — человек темпераментный, вытащил его на эстраду, и, встреченный аплодисментами, Белый произнес горячую речь о силе поэтического дарования и литературного стиля Маяковского. При этом он, между прочим, сказал, что после них — символистов — Маяковский является самым крупным поэтом России, потому что:
— Он говорит свое, неожиданное новое слово...
Белый с большим одобрением отозвался о «Человеке»:
— С точки зрения заложенных в этой поэме изобразительных средств...
И—ее:
— Смелых дерзаний...
Однако Белый отмежевался от выраженного в ней мировоззрения, сказав, что оно ему — Белому — чуждо; он посоветовал Маяковскому:
— Поработать над своей философией, углубить взгляд на Мир и на «вещи»…
Слово «вещи» было Белым снисходительно подчеркнуто, так как оно демонстративно стояло в подзаголовке поэмы: «Человек — вещь».


У «бабушки»


1918 год. В Настасьинском переулке — в Москве обосновалась «революционная» бабушка теперешних кафэпоэтных салончиков», как отзывался впоследствии о ней страж ее пристанища В.В.Маяковский, то есть — первое «Кафе футуристов». Эта неустрашимая «бабушка» выбрала для своего кратковременного пребывания в Москве очень приземистый, на вид невзрачный сарай с земляным полом. Я где-то, кажется у Василия Каменского, читал, что до открытия «кафе» в этом сарае ютилась прачечная... Это неверно: до 1918 года в нижнем этаже дома № 52/1 — на углу Тверской улицы и Настасьинского переулка — помещалась булочная вместе с пекарней, а в облюбованном футуристами сарае стояли лари, в которых хранилась мука.
В одном конце его — направо от входа — футуристы сделали подмостки... «Эстрада — всем», — гласила демонстративная по тем временам надпись; всякий, пришедший к «бабушке» в гости, мог беспрепятственно взойти на эстраду и делать там, в меру своих сил и способностей, все, что угодно... под бдительным оком хозяев.
На разрисованных яркой неразберихой стенах кафе красовались «лозунги» о каких-то «утюгах комолых», «жабах» и прочем, а также изображения хозяев7.
Вдоль стен стояли простые, топорной работы столы с такими же длинными, расположенными по обоим бокам их скамейками... Эта хибарка, в которой почти на другой день после революции футуристы, во главе с Маяковским, — «появились сияющими и на веселье одним, на огорчение другим — приветствовали победу рабочего класса», — простояла в самом центре Москвы вплоть до 1933 года, когда на ее и других домов месте было построено громадное здание Наркомлеса, примерно между пятым и седьмым окнами, направо от входа.
Завсегдатаями у «бабушки» бывали поэты различных так называемых «левых течений» и разодетые «в пух и в прах» (больше в прах, чем в пух) проститутки с Тверской... Полагаю, что в нем гнездилось немало преступников всяческих видов и рангов и — положений... В такие места, как кафе футуристов, в то время ходили либо по страсти, либо по необходимости... Обыватель туда не заглядывал. В то время в Москве было много бандитов. Футуристы работали в своем кафе по ночам. Сидишь, бывало, в Настасьинском, а из-за стен — со всех сторон Москвы — слышатся выстрелы... Или идешь из Настасьинского и где-нибудь у Петровских ворот или в районе Цветного бульвара наткнешься на ожесточенное сражение между шайкой налетчиков и московской милицией... Станешь бочком за первый попавшийся столб, переждешь перестрелку и продвигаешься дальше, своей дорогой... Так, «применяясь к местности», и доберешься, с грехом пополам, под самое утро домой.
Маяковский — Каменский — Бурлюк — были там центром внимания. Соратниками их по «кафе» были начинающие поэты, актеры и прочие, которые им лишь подыгрывали. Особое место в этом ансамбле занимал некий «футурист жизни» — здоровый детина с расписанным золотой краской лицом и с необычным нахальством8. Он называл себя «йогом»; на «творческих» выступлениях своих — демонстрировал физическую силу; выдерживал на плечах огромные тяжести, разбивал о свою голову толстые доски и проповедывал «индийскую мудрость». Помню, однажды зашедший в кафе футуристов человек в солдатской шинели сказал, что ему очень нравятся стихи Маяковского и Василия Каменского, но непонятно, что общего у этих поэтов с «расписанным золотой краской странным молодчиком...» Тогда, поощряемый разодетыми в прах и пух, помянутый «йог» вышел на сцену и ткнул пальцем в спросившего, брякнул:
— Мне непонятно, какое отношение к искусству имеет эта бледная немочь.
Оскорбленный человек встал и с волнением оставил кафе.
Мне неизвестно, чем, кроме этого, занимался «футурист жизни»... Однако податливый влиянию «друзей» характер Владимира Владимировича позволяет спросить: не является ли «философия», заключенная в стихотворении Маяковского «Теплое слово кое-каким пророкам», следствием близкого знакомства поэта с этим или с подобным этому «футуристами жизни» и «йогами»?9
На первом месте по своей внешней активности стоял, пожалуй, В.В.Каменский; тогда, как и теперь — 20 лет спустя, — он обладал веселым характером, жизнерадостным нравом, расчетливой экзальтацией и единоличной хитростью. Василий Васильевич с увлечением читал своего «Стеньку Разина», преимущественно — «Сарынь на кичку» и «Персидскую песню», начинавшуюся словами:


Ай хяль бура бен
Сиворим сизе чок
Ай залма
Ай гурмыш
Джаманай...


Когда его спрашивали, что это значит? Он отвечал:
— А черт его знает!.. Какое-то ругательство — по-персидски.
Д.Д.Бурлюк, в те времена вечный спутник и верный друг Маяковского, в меру был груб, в меру остер, но в общем уже выпадал... не из ансамбля — из времени.
Маяковский, всегда в сдвинутой на затылок апашистой кепке, в огромном галстуке, — либо читал стихи, преимущественно — свои, но иногда и чужие... (я слышал, как, особенно в первое время своей поэтической деятельности, Маяковский не раз выступал перед публикой с исполнением не только своих, но и чужих стихов)11; острил, спорил, ругался (порой неприлично); либо — казался весьма озабоченным и даже печальным — мрачнел. Он очень часто доставал из кармана свою записную книжку и поминутно вносил в нее что-то". Я пытался установить связь между этими записями и теми событиями, которые непосредственно им предшествовали. Никакой видимой связи установить я не мог: иной раз он доставал свою книжку тогда, когда, как казалось по внешнему виду его, он был чем-то взволнован, хотя вокруг него все было очень спокойно и он не разговаривал ни с кем, иногда же он казался сосредоточенным настолько, что как будто не замечал горланившей вокруг него веселой толпы и — не прикасался к бумаге. Единственная связь, которая резко бросалась в глаза и многих смущала, — это связь между его рассеянно-сосредоточенным взглядом, как у настороженных людей, и тем, почти механическим, жестом, которым он доставал карандаш и принимался записывать. Создавалось впечатление, что он стремится фиксировать не внешние события, а свои внутренние состояния: чувства и мысли.
Маяковский был сдержанным. Каждое слово его, каждое его выступление было вплотную связано с тем, что происходило вокруг. Это как будто противоречит написанному в предыдущем абзаце, и тем не менее это было так. Из его упругого рта вылетали очень смешные (по форме), — но по существу — необыкновенно правдивые, меткие, порой — ненавидящие, порой — очень сердечные слова, всегда связанные с тем, о чем в круг говорилось... Его слова вызывали восторг у присутствовавших. Он был один из самых живых людей нашего времени, поэтому он бывал и задумчивым, одиноким и мрачным. Исключительно мрачным я видел его во время несчастья с Лениным. Очень мрачным я видел его еще один раз — весной 1918 года в Кафе футуристов. Он сидел за столом на эстраде, один, и был неприступен. На просьбы присутствовавших высказаться или прочесть что-нибудь — тихо ответил:
— Говорить сегодня не буду...
Помолчал. Поднял ладонь правой руки к голове и, как бы в объяснение, прибавил:
— Шарик мой сегодня не работает что-то...
Меня поразило тогда как само это признание, так и слово «шарик» — название унижавшее, как мне казалось, Маяковского. В тот вечер он реже обычного вынимал свою записную книжку, много пил и не переставая курил.
В моем представлении он всегда с папиросой в зубах, сдвинутой в угол большого и своенравного рта, — и с прищуренными от дыма глазами. Без папиросы в его шероховатых глазах был такой взгляд, какой бывает у тех, кто несмотря на большие обиды, остается добр к жизни.
Во время исключительно сильных событий тех дней даже выступления Маяковского не всегда сохранялись в памяти. Он был явлением обыденным. Каждый из нас был уверен в том, что видя и слыша его, предположим — сегодня, увидит — услышит и завтра, и послезавтра, как видел и слышал вчера и третьего дня. Казалось, так будет вечно.
Запомнилось, что на личные выпады он никогда не отвечал от своего имени, а говорил «мы».
Однажды кто-то пригрозил футуристам выгнать их из кафе... Маяковский поднялся, сжал кулаки и глядя в упор на присутствовавших, свирепо сказал:
— Только посмейте! Мы находимся под охраной анархистов. Пулеметы их установлены на чердаке дома купеческого собрания... Если кто-нибудь попытается вышибить нас из этого помещения, — будет расстрелян.
Дом купеческого собрания — этот дом на Малой Дмитровке, напротив Настасьинского переулка, в котором 20 октября 1920 года выступал на 3-м Всероссийском съезде РКСМ В.И.Ленин. Впоследствии в нем помещался Свердловский университет, а теперь — в 1939 году — играет Московский Государственный театр Ленинского комсомола. С чердака этого дома то место, на котором стояло Кафе футуристов, видно как на ладони.
Я был первым (кроме близких Маяковскому людей), «осмелившимся» пропагандировать творчество поэта. Предполагая предпринять с этой целью продолжительную поездку по провинции, я познакомился с Владимиром Владимировичем у «бабушки» и спросил его мнение о том, что читать.
— Читайте «Человека» и «Облако»... Можно — «Войну», «Хронику», если они у вас есть, у меня — нет... И — мелочь...
Он подарил мне один экземпляр «Человека» (в обложке крест-накрест, издание «АСИС») с автографом, а относительно прочих еще раз сказал, что у него нет «даже для себя ни одного экземпляра — все растащили».


В Лубянском проезде


По желанию Владимира Владимировича я передал ему экземпляр своей ранней брошюры «ПЛАФЬ», в которой, по мнению В.Хлебникова, был подведен итог всей, проделанной футуристами, колоссальной работе над словом. Поглощенный «самовитым развитием» Хлебников не мог заметить того, что в этой брошюре были заложены принципы, нашедшие в дальнейшем развитие в системе конструктивизма. После этого — в 1921 году — Маяковский пригласил меня к себе в Лубянский проезд.
Когда я пришел, он встретил меня очень внимательно, угостил чаем со сдобными булками... По тогдашнему времени булки, да еще сдобные, и сладкий чай с сахаром, а не с сахарином, от которого поднималась изжога, были у нас в Москве очень ценной редкостью. Угощение это показалось мне пиром. Впоследствии Маяковский не раз делился со мной талонами на обеды в закрытых столовых, предлагал сам и всегда с исключительным тактом.
В Лубянском меня поразило отсутствие заботы о той обстановке, в которой работал (и жил) Владимир Владимирович.
В первые же минуты моего пребывания раздался телефонный звонок. Маяковский снял трубку, послушал, сказал, что сейчас занят, но, как только освободится, придет...
Он попросил меня прочитать «ПЛАФЬ» и другие работы. Я начал. Читал минут сорок. Маяковский был очень внимателен. Слушал, не прерывая. Время от времени он брал карандаш и что-то записывал. Спрашивал... Звонил телефон, но Маяковский не двигался с места.
Когда я окончил читать, Маяковский пожелал узнать мое мнение о своих близких соратниках, спросил, что пишу и где бываю... Интересно отметить, что казавшийся поверхностному наблюдателю самовлюбленным поэтом, посвящавшим самому себе свои же собственные стихотворения, он, при общении с людьми, которые проявляли внимание к нему, избегал разговоров о своей личности.
Он изъявил желание услышать, как я читаю его стихи, и, прощаясь, сказал:
— Приходите, — поговорим о работе... Сейчас меня ждет к себе Брик... Нужно будет устроить ваш большой вечер. Я поговорю об этом с Долидзе12.
В назначенный день я пришел к нему во второй раз. Встретив такой же, как и в первый раз, внимательный прием, я прочел Владимиру Владимировичу отрывки из его «Человека», из «Облака», «Левый марш», «Наш марш», «Вошел в парикмахерскую», «А вы могли бы?» и еще несколько ранних стихов.
<…>


Отношение Маяковского к «собратьям»


Маяковский проявлял чуткое отношение к своим литературным собратьям, радовался всем их успехам. Ни боязни перед грядущими «конкурентами», ни зависти к их растущим талантам у него не было. Каждое новое слово в искусстве находило в Маяковском сочувствие. Я могу засвидетельствовать, например, с какой теплотой он отнесся к дарованию И.Л.Сельвинского.
О существовании Сельвинского Маяковский узнал на одном из первых открытых выступлений Ильи Львовича с эстрады Всероссийского Союза Поэтов, кафе «Домино», в 1922 году.
Сельвинского тогда не печатали. В узких литературных кругах его слышали несколько раз на субботниках у Евдокии Федоровны Никитиной («Никитинские субботники») в Газетном переулке (теперь улица Огарева)13.
После выступления в кафе «Домино» Маяковский аплодировал Сельвинскому и по окончании вечера сказал мне:
— Из него выйдет толк.
Одним из первых солнц, озаривших своим теплым вниманием молодое дарование Сельвинского, как раз на самом трудном этапе его поэтической жизни, было переливавшее всеми цветами творческой радуги солнце В.В.Маяковского. Через несколько дней после выхода в свет «Мены всех» Маяковский пришел ко мне в Госиздат, на Рождественку, 4, где я работал в то время редактором, и сказал:
— Ваш сборник нам (он сказал не мне, а нам) очень понравился. В особенности понравились нам цыганские стихи Сельвинского...
Через несколько дней после этого я встретил в трамвае Н.Н.Асеева, который также признался мне в том, что ему очень понравились в «Мене всех» цыганские стихотворения Сельвинского.
Мне тогда показалось странным, что Маяковскому понравилась псевдоцыганщина Сельвинского. Я полагал, что этот тип творчества должен быть ему чужд. Впоследствии, когда я прочитал во вступлении в поэму «Во весь голос» строки, свидетельствующие об отрицательном отношении Маяковского к «таратинной» поэзии, я отнес их на счет И.Л.Сельвинского и был удивлен противоречием с признанием, слышанным мною от Владимира Владимировича в 1924 году.
Еще до выхода в свет «Мены всех» Маяковский пригласил меня участвовать в ЛЕФе. Я ответил, что мы с Сельвинским условились не допускать индивидуальных выступлений, и отказался от единоличного участия. После этого Маяковский предложил мне организовать наше с Сельвинским совместное выступление в его журнале. Мы с ним условились, что это выступление будет иметь декларативный характер. От имени редакции ЛЕФа Маяковский обещал мне не подвергать наш материал никаким изменениям. После этого мы с Сельвинским подобрали материал, отредактировали его таким образом, чтобы он давал представление о теоретических предпосылках декларированного нами конструктивизма и показывал образцы нашей художественной продукции. Весь этот материал я отдал в редакцию ЛЕФа — в Водопьяный переулок, дом № 3. Редакция ЛЕФа не сдержала своих обещаний: один из ее влиятельных членов (не Маяковский) задумал организовать вокруг себя «Лефовский молодняк» и предложил нам выступить в роли этого самого «молодняка» — напечатать наш материал со своими «поправками» и «примечаниями», на что мы, разумеется, не согласились.
В 1924 году произошел наш раскол, и Сельвинский отправился в ЛЕФ.


* * *


Маяковский относился к своему футуристическому иезуиту Крученых14 с какой-то стыдливой нежностью... Не знаю, как раньше, но с 1921 года он отзывался о своем давнем соратнике с большим одобрением... Плохих отзывов о Крученых я от Маяковского не слышал, публично он всегда защищал своего Алексея Елисеевича от всевозможных нападок. Он заботился о его литературном благополучии... Относился к нему превосходно. Так, вероятно, Адам относился к той глине, из которой он сам, по божественным сказкам, был сделан когда-то.
В конце 1921 года редактор журнала «Печать и революция» В.П.Полонский устроил в «Доме печати» творческий вечер Крученых. Маяковского на этом вечере не было. Я, не согласный с творческим методом Крученых, подверг его произведения принципиальному разбору. Острота моего выступления объяснялась тем, что к тому времени мною были уже сформулированы, вчерне, основные положения конструктивизма, коренным образом отличавшиеся от основных положений футуризма, которых придерживался Крученых. Крученых обиделся. Маяковскому сообщили о моем выступлении. После этого он изменил свое отношение ко мне: при встречах был сух, ограничивался мимолетными приветствиями и односложными репликами...
Так продолжалось до выхода в свет «Мены всех».
Повторяю, Маяковский ценил А.Е.Крученых и заботился о его творческом и материальном благополучии. Он даже сумел уговорить своего антрепренера устроить большое выступление Крученых. Расчетливый предприниматель замялся. Для того, чтобы оградить его от убытков, Владимир Владимирович разрешил сообщить в афишах о том, что «предварительную экскурсию по Крученых присутствующие совершат под руководством В.В.Маяковского». Книги Маяковского, при жизни Владимира Владимировича, шли туго15, но выступления его были рентабельны: публика на них везде и всюду ломилась. Заявления некоторых литературных противников В.В.Маяковского, как, например, Г.А.Шенгели, о том, что Маяковский, как будто бы, должен был прибегать к ухищрениям какой-то сногшибательной саморекламы для привлечения на свои вечера посетителей, неверны. Между прочим — за упомянутое выступление Маяковский с Крученых получили по 500 000 000 (по пятьсот миллионов) рублей, вдвоем — миллиард! Валовой сбор достиг с лишком трех миллиардов (3 000 000 000) рублей, по тогдашним ценам, конечно.


Ползучее отношение к фактам


Факты — «упрямая вещь»... Поэтому с ними и надлежит обращаться внимательно. Возьмите, к примеру, хоть сообщенный Львом Кассилем факт, как однажды на вечер в Большой аудитории Политехнического музея в Москве кто-то из публики спросил Маяковского, как тот относится к творчеству Анны Ахматовой? На этот вопрос Маяковский, по ограниченному свидетельству Кассиля, ответил насмешливо:
— Обо-жай-йю!
И запел на мотив «Ухаря-купца»:
— Здравствуй же ты, неизбывная боль. Умер вчера сероглазый король...
Наивный читатель может, пожалуй, истолковать это свидетельство в уничтожающем смысле: вот, мол, как Владимир Владимирович Маяковский относился к творчеству прежних поэтов! Он-де начисто отрицал их заслуги и пр.
Я тоже был свидетелем этого факта. Я подтверждаю, что Маяковский прочел <ахматовские> строки и прочел их глумливо. При этом он, помню, даже сказал, что они принадлежат не Ахматовой, а «Ахматкиной». Однако являлся ли этот ответ такой «упрямой вещью», которая свидетельствует о недооценке Маяковским значения творчества Ахматовой?
Нет — не является.
Маяковский исказил стихи Анны Ахматовой. У Ахматовой сказано: «Слава тебе, безысходная боль!..» А Маяковский при многочисленной публике задорно пропел: «Здравствуй же ты, неизбывная боль!..»
Он умышленно искажал стихи тех, кого ему хотели поставить «в пример». Когда какой-нибудь выскочка-критик, желая «уничтожить» поэта, бывало, цитировал его стихи, перевирая слова, — Владимир Владимирович приходил в ярость. На моей памяти одного из таких он даже прервал грубейшею репликой:
— Вы сперва выплюньте соску изо рта, а потом и беритесь цитировать наши стихи.
Вызывающее отношение к тем, которые желали учить, не считаясь с мнением «поучаемых», и ставить в пример им авторитеты маститых, проявлялось у Маяковского резко. Однажды — в 1913 г. — на выставке «Бубнового валета» или «Ослиного хвоста» (точно не помню) на Большой Дмитровке в доме 11 или 13 я был свидетелем того, как, желая прервать поучения одного седовласого господина в визитке — «немного философа», как тот отрекомендовал себя, — который пытался вразумлять Маяковского, одетого в демонстративную кофту, относительно «эстетических заблуждений» и недостаточной осведомленности последнего в вопросах искусства, Владимир Владимирович сказал, что отвечать ему не будет, потому что:
— У вас молоко на губах не обсохло... Пойдите — утритесь16.
О полемическом отношении к стихам Анны Ахматовой свидетельствует и искажение фамилии поэтессы. Этот поступок находится в кричащем противоречии со всем деликатнейшим существом Маяковского. Он обладал исключительным благородством и тактом и не мог выражать своих убеждений в буффонадных поступках17.
Я слышал, как в 1921 г. во Всероссийском Союзе поэтов Маяковский в назидание людям, хулившим всю поэтическую культуру России, с воодушевлением прочел: «Слава тебе, безысходная боль...» Помню при этом характерное выделение и интонационное подчеркивание Маяковским «ОУ»:
Слава тебе, безысходная бОуль!
Умер вчера сероглазый корОуль...


читал Маяковский. При чтении стихов он в определенных местах всегда напевно подчеркивал «ОУ»...
В литературном бою от него могло достаться Бальмонту так же, как и Анне Ахматовой, но одновременно Владимир Владимирович гордился высокой оценкой своего творчества тем же самым Бальмонтом: я слышал, как в 1917 году, защищаясь от критики, он с эстрады прочел стихотворение-экспромт, вписанный Бальмонтом в его записную книжку. В том экспромте говорилось, что вот-де, существовали в России МЫ — великие мастера слова, символисты и декаденты, и сильнее в современной России никого не было до тех пор, пока не «возник среди нас ты — острозуб»... Помню, с каким особенным смаком Маяковский произнес «острозуб», и горделиво сказал:
— Вот — даже Бальмонт признал меня...
Рассказывали, что когда поклонники Бальмонта узнали об этом, то напали на своего кумира с упреками в том, что этим экспромтом он помогает футуристическому движению, Бальмонт в оправдание ответил:
— Я написал Маяковскому то, чего он, по моему мнению, заслуживает. Я не ожидал, что он будет говорить об этом публично...


Последняя встреча


В последний раз я видел Владимира Владимировича за день до его трагической смерти: пересекал улицу Петровку. Я встретил его у Столешникова переулка, возле того магазина, в котором был Шелкотрест. Сосредоточенно, быстро шагал он, но поздоровался первым, обычным приветствием, называл меня по фамилии. Он казался таким, как всегда; в шляпе, легком пальто, без галош, с тростью... В углу слегка приоткрытого, как будто хотевшего что-то промолвить, или, быть может, шептавшего что-то широкого рта, была папироса. Как всегда, щурился. В пронзительных, слегка косоватых глазах виделось спокойствие... Я, бывало, при таких встречах с ним оборачивался, любуясь его горой походкой. На этот раз я быстро свернул в переулок и потерял Маяковского навеки.



КОММЕНТАРИЙ


1 Р.Л.Львов-Рогачевский (1973—1930) — литературный критик и публицист, автор работ о символизме, футуризме, имажинизме в русской поэзии.
2 Поэтические ассоциации у раннего Маяковского часто действительно предельно личные, индивидуальные. Вот как, например, Л.Брик объясняет строки стихотворения 1913 года «Театры»:


Автомобиль подкрасил губы
у бледной женщины Карьера,
а с прилетавших рвали шубы
два огневые фокстерьера.


«Подъехавший автомобиль осветил яркими фарами проходящую женщину, и на мгновенье становятся видны ее красные губы. В вечерних сумерках эта женщина похожа на портрет художника Карьера, писавшего как бы смазанные, блеклые, будто в дымке портреты. <...> С прилетевших в театры на автомобилях людей снимали (рвали) шубы швейцары в золотых галунах, — похожие в своем рвении и угодливости на фокстерьеров, которые служат на задних лапах».
Алексей Чичерин справедливо указывает, что поворот к образам, в которых реальные признаки предмета или явления преображаются до неузнаваемости, характеризует «творческий метод той школы, к которой принадлежал Маяковский».
В «Полутораглазом стрельце» Бенедикт Лившиц рассказывает, как возникло его стихотворение «Ночной вокзал»: «Ночью мы приехали в Николаев. Поезд на Херсон отходил через несколько часов. Надо было ждать на вокзале.
Спать не хотелось. Мир был разворошен и все еще принадлежал мне. Моей на заиндевевшем стекле была подвижная паукообразная тень четверорукого фонаря за окном, отброшенная с перрона освещенным вагоном. <...> Все это <...> подступало ко мне, и я это брал голыми руками».
Увиденное Лившицем предстает в «Ночном вокзале» в виде сложной прихотливой картины:


Мечом снопа опять разбуженный паук
Закапал по стеклу корявыми ногами.


Материальную первооснову этого образа разглядеть очень не просто, так как визуальные впечатления автора не содержат практически никаких подсказок относительно предметов, вызвавших эти впечатления.
3 Выступление Маяковского с чтением поэмы «Человек» состоялось в Политехническом музее 2 (15) февраля 1918 года. Афиша вечера извещала: «...Каждый культурный человек 2-го февраля должен быть в Политехническом музее на великом празднике футуризма. <...> Вступительное слово скажет отец российского футуризма Давид Бурлюк. Председатель праздника Василий Каменский».
4 Оперный певец и педагог Н.И.Хлестов, в 1909 году молодым человеком приехавший из Саратова в Москву и тогда же поступивший в филармоническое училище в класс сольного пения профессора Донского, снимал у Маяковских на протяжении двух зим комнату. В своих воспоминаниях он писал: «Многие слышали, как читал Маяковский стихи, свои и чужие, но вот как Маяковский пел, мало кто слышал, а он любил петь. <...> Голос-бас — у него тяжелый, большой, ему было трудно с ним справиться. Он мог петь только в низких регистрах. Тембр его голоса, густой, басовитый, немного напоминает голос известного негритянского певца Поля Робсона».
О силе голоса Маяковского свидетельствует случай, рассказанный П.И.Лавутом, организатором творческих поездок поэта по городам страны в 1926—1930 гг.: «В седьмом часу утра (январь — темно!) в Сызрани узнаю, что нас обгоняет ташкентский скорый. Маяковский, слыша мой разговор с проводником, просыпается. Спрашиваю: — Как быть? Не пересесть ли? — Маяковский, еще в полусне, бросает: — О чем речь? Конечно. — <...> Выйдя из вагона, я понял всю абсурдность затеи: ветер, мороз, гололед. На перроне ни души. Носильщика нет. Поезда стоят далеко друг от друга (метров 300) в разных концах перрона. <...> Бежать невозможно, а можно только семенить ногами.
Я возвращался из кассы, держа в руке билеты и сдачу, когда увидел Маяковского с носильщиком. <...> В эту минуту поезд тронулся, и я услышал крик: — О-с-т-а-н-о-в-и-т-е!!!
И поезд... остановился.
В это трудно сейчас поверить.
Сознаюсь, что ни до, ни после этого я не ощущал такой силы голоса Маяковского».
5 Ср. у В.А.Катаняна: «Он, поэт, верил в убеждающую силу добытого <...> слова, и, должно быть, поэтому его жестикуляция так экономна. Ни в какой мере не иллюстративна, не театральна. Ее нельзя назвать и ораторской. Вернее всего — ритмической.
Это преимущественно жест правой руки...»
6 В воспоминаниях поэта С.Д.Спасского этот эпизод передан иначе: «Маяковский кончил. На эстраду вскарабкался Бурлюк. Ему надо закрепить впечатление. Увидя сидящего в первом ряду Андрея Белого, Бурлюк приглашает его говорить. Белый отнекивается, но от Бурлюка не спастись» (С.Спасский. Маяковский и его спутники).
7 Участник выступлений в Кафе поэтов С.Спасский писал: «Стены пучатся пестрой рубленой росписью. Женщины с мешками зеленых грудей, многоногие лошади с хвостами кометного вида, бычьи морды и лица людей, у каждого несколько ртов, и глаза расползлись по всем направлениям. Буквы сцепились в странные лозунги — Пейте молоко кобылиц! Доите изнуренных жаб! Здесь прачечная, и пол усыпан опилками...» (С.Спасский. Парад осужденных). Лозунги — из стихов Д.Бурлюка.
8 В.Р.Гольцшмидт (1891?—1957) — художник, познакомился с Каменским, когда тот отдыхал в Крыму, в конце ноября 1917 года открыл Кафе поэтов.
9 Вероятно, имеются в виду строки:


Слава тому, кто первый нашел,
как без труда и хитрости,
чистоплотно и хорошо
карманы ближнему вывернуть и вытрясти!


По воспоминаниям С. Спасского, когда обнаружилось, что действительным хозяином кафе является Гольдшмидт, Маяковский «обрушился на спекулянтов в искусстве». И только уговоры Д.Бурлюка не срывать сезон заставили Маяковского отступить.
10 «Чужие стихи Маяковский читал постоянно, по самым разнообразным поводам.
Иногда те, которые ему особенно нравились: «Свиданье» Лермонтова, «Незнакомку» Блока, «На острове Эзеле», «Бобеоби», «Крылышкуя золотописьмом» Хлебникова, «Гренаду» Светлова, без конца Пастернака.
Иногда особенно плохие: «Я пролетарская пушка, стреляю туда и сюда».
Иногда нужные ему для полемики...» (Л.Ю.Брик. Чужие стихи).
11 Здесь и далее описана характерная манера Маяковского работать над стихами: «Хорошую поэтическую вещь можно сделать к сроку, только имея большой запас предварительных поэтических заготовок. <...> Я трачу на них от 10 до 18 часов в сутки и почти всегда что-нибудь бормочу. <...> Раньше я так влезал в эту работу, что <...> становился мрачным, скучным и неразговорчивым» (В.Маяковский. Как делать стихи?).
12 Долидзе Федор Евсеевич (1883—1977) — известный в 10-е — 20-е гг. устроитель поэтических диспутов.
13 «Никитинские субботники» — литературно-художественный кружок, созданный Е.Ф.Никитиной и собиравшийся в ее квартире в 1914—1933 гг.
14 В автобиографии «Я сам» в главке «Пощечина» Маяковский назвал Крученых «футуристическим иезуитом слова».
15 Книги поэта, по данным Госиздата, действительно расходились медленно. Например, из 6864 экземпляров сборника «255 страниц Маяковского» (1923) в 1926 году на складах продолжали храниться 4367, из 4000 экземпляров сборника «Только новое» (1925) за год было продано меньше половины и т. д. В связи с этим Маяковский написал статью «Подождем обвинять поэтов», где подверг резкой критике существовавшую систему книжной торговли.
16 Вероятно, имеется в виду философ, литератор и художественный критик Ф.А.Степун (1884—1965).
17 Утверждение мемуариста противоречит одному из распространенных приемов сатирического обыгрывания фамилий в произведениях Маяковского (Лукомашко — от «Луначарский» и «Семашко»).
Характерно соединение двух эпизодов в статье Г.Адамовича памяти Маяковского. Вспоминая вечер в кабаре «Бродячая собака», Адамович рассказывал, как Маяковский «держал в своих руках худые, хрупкие руки Ахматовой и хохотал:
— Ручки-то, пальчики... мать честная! Во руки, поглядите-ка, во ручища!
И потрясал в воздухе здоровенными, волосатыми кулаками. Ахматова смотрела на него с любопытством и притворным испугом». Затем Адамович вспоминал об одном из диспутов, на котором Маяковский «зло и находчиво» разделался с критиком В.Львовым-Рогачевским:
«— Вот этот... Львов-Куликовский...
Председатель позвонил и поправил:
— Львов-Рогачевский.
— Простите, ошибся... Так вот, Овсянико-Рогачевский... Председатель опять звонит:
— Призываю оратора к порядку! Львов-Рогачевский.
— Извиняюсь, запамятовал что-то... Да как их всех тут запомнишь! Так вот, говорю, этот Львов-Разумник... Или нет.. Иванов-Рогачевский...
Публика хохотала неудержимо».
(Г.Адамович. С того берега)


Публикация и комментарии Алексея Зименкова и Веры Терехиной


<<  11  12  13  14  15  16  17  18
   ISSN 1605-7333 © НП «Арион» 2001-2007
   Дизайн «Интернет Фабрика», разработка Com2b