Арион - журнал поэзии
Арион - журнал поэзии
О журнале

События

Редакция

Попечители

Свежий номер
 
БИБЛИОТЕКА НАШИ АВТОРЫ ФОТОГАЛЕРЕЯ ПОДПИСКА КАРТА САЙТА КОНТАКТЫ


Последнее обновление: №1, 2019 г.

Библиотека, журналы ( книги )  ( журналы )

АРХИВ:  Год 

  № 

ПАНТЕОН
№2, 1995

Дмитрий Авалиани

«РАЙ ЕСТЬ — ПОЭЗИЯ»

Начавшаяся у нас в конце прошлого века “плюс компьютеризация всей страны” внесла множество изменений не просто в жизнь — это слишком обще — но конкретно в профессию исследователя литературы, привыкшего иметь дело с авторским архивом. Теперь исследователь все чаще видит перед собой авторский файл, что позволяет не ломать голову над почерком, правкой и последовательностью вариантов и множеством других совершенно естественных задач, возникающих при работе с черновиками. С одной стороны, такая замена облегчает работу, а с другой, как водится, усложняет ее, поскольку дематериализован ход авторской мысли, сам процесс ее, за которым всегда следишь с восхищением, порой с удивлением, но никогда безразлично, и который в значительной степени помогает определить творческие намерения автора.

Слава богу, Дмитрий Авалиани (1938—2003) не был обременен компьютером и работал вручную. Его рабочие тетради — классическое отображение поэтического труда. Здесь есть всё: и перечеркнутые страницы, и рисунки, и бесчисленные варианты правок текстов — некоторые так и остались незаконченными. Поражает разнообразие форм, к которым тяготел поэт. Среди них, конечно же, и знаменитые авалианиевские палиндромы. (“Работал сторожем, известен палиндромами”, — так написал о нем критик С.Чупринин в своей как бы энциклопедии. Мне это даже комментировать стыдно.) Например, такой палиндром:

Я барин и раб я
Это не просто изящная словесная игра — это он про себя очень точно сказал. Авалиани был рабом слова, состоящего из букв. Они имели для него особое значение. Как математик с числами, он производил с ними логические операции: переставлял, разделял, например, таким образом:
истоки
и стоки
— группировал, считал, переворачивал. Он систематизировал согласные, в частности, как в стихотворении “Портьеры трепет. Ропот топора”, сознательно отбирая слова только на буквенное сочетание “прт”, отмеченное цифрой 36, то есть их в стихотворении 36 (наблюдение Б.Колымагина). А вот другое короткое стихотворение на сочетание “дрвн”:
Древневерие деревни,
и веранд, дворян надрывы,
у народов недоверие,
выдранные нерадивы.
Всего 9 таких сочетаний в стихотворении из 4 строк, а в нем и история, и философия, и социология...

О переворачивании слов (букв) разговор следует вести совершенно отдельный, но вкратце скажу следующее. В отличие от многих других поэтов, Авалиани не остановился на разнообразном звуковом и семантическом манипулировании словом, а перешел к визуальному, точнее к кинетическому. Он создал свою систему графической трансформации буквы в другую букву при ее механическом переворачивании “вверх ногами”. “Перевертыши” — так называл он этот изобретенный им жанр словесно-изобразительного гибрида. Он написал их невероятное количество, рисуя на любом клочке картона, бумаги, ткани, керамической плитке — на любой поверхности. Но в черновых тетрадях их практически нет — лишь упоминания в стихах. Например, совершенно неожиданное в незавершенной эпитафии:
Живешь, дружочек, напоказ,
но, обломавши сотню копий,
ты будешь как любой из нас
здесь перевертышем закопан.
Наверное, если бы Авалиани начертил по-своему слово “смерть”, то, перевернув его, мы прочли бы “жизнь”? Впрочем, зачем гадать, если автор уже написал “жизнь — испуг” (тире в данном случае обозначает “переворачивание”).

Или в другом стихотворении, но в том же “могильном” контексте — на могиле матери:
Пока, как в бетономешалке,
твой перевертыш на ветру...
— то есть пока есть еще время, пока жизнь твоя продолжается.

Пока жизнь поэта продолжалась, он все время, как выражались его друзья, крутил. Крутил свои перевертыши, наоборотки, и они рождали новый движущийся мир. В поэзии мне не доводилось встречать аналогов подобных каллиграфем. Могу проводить параллели только с изобразительным искусством, прежде всего, с разработками отечественного кинетизма.

Первые опыты по созданию кинетических форм присутствуют, разумеется, уже в русском авангарде 1910—1920-х годов (там, кажется, есть все идеи, получившие развитие спустя десятилетия), в творчестве В.Татлина, А.Родченко, К.Мельникова, Н.Габо, Г.Крутикова и многих других; о динамике и трансформации форм размышляли В.Кандинский и К.Малевич. Но как особое направление в мировом искусстве кинетизм оформился лишь в 50—60-е годы прошлого века, что, безусловно, было связано с бурным развитием научно-технической мысли. Собственно, любая, даже самая простая, кинетическая задача всегда имеет техническое решение, которое и обеспечивает кинетический результат. Так, Вячеслав Колейчук, архитектор, изобретатель, дизайнер, один из ярких и оригинальных представителей московского кинетизма, экспонировал, например, работы, выполненные на металле при помощи двух видов насечек, что давало оптический эффект изменения изображения в зависимости от угла зрения. Смотришь прямо— видишь на картине дерево, а чуть отклонишься в сторону — перед тобой крест. Но для того, чтобы этот эффект состоялся, необходим источник движения— в данном случае зритель, меняющий угол зрения. Этот вариант наиболее близок системе, созданной Авалиани, с той разницей, что изображение у него — слово, состоящее из буквенных элементов, а угол зрения меняет сам автор, переворачивая текст своей рукой. Впрочем, последнее вовсе не обязательно и может быть заменено любого типа движителем. Первый подобный эксперимент состоялся лет десять назад на выставке кинетического искусства, проходившей в Московском киноцентре, где Авалиани выступал как поэт, наиболее родственный этой группе художников. Тогда я “нагрузила” электрические моторчики Колейчука наоборотными текстами Авалиани, и электрическая сила благополучно переворачивала их.

Конечно, кинетические приемы можно наблюдать у разных авторов авангардного направления, преимущественно в акционном искусстве. Но только Авалиани, последовательно и упорно создавая свою кинетическую систему, сумел применить ее к истинно поэтическому материалу, решая тем самым задачи именно поэтические. Он единственный из поэтов, кого с полным правом можно считать кинетистом в литературе.

Однако новаторство новаторством, но я не зря для названия этих заметок выбрала текст “рай есть — поэзия”. “Рай есть” — это утверждение, а перевернешь строчку, и найдешь определение рая: “Поэзия”. “Рай есть поэзия”. Думаю, что действительно все самое светлое, все, что поддерживало его в жизни и что питало саму жизнь, поэт находил в поэзии. Только поэтическим языком умел он говорить о себе, о своей “родословной тине”, о “витийстве-византийстве” и наставлять себя: “...не горевать, что был не понят, и помнить — день еще велик”. И этот поэтический язык принципиально мог быть любым, в том числе и достаточно традиционным. Вообще, прием не был для него самоцелью, главным было, как и для каждого лирика, — выразить себя, свое понимание мира и людей. Для этого он и “грыз строки”. В поэзии он находил блаженное чувство свободы, выбирая тот язык, ту форму, которую хотел. Даже воздух у него “рад стихотворению”. Наверное, поэтому она единственная была для него не труд, не “добыча радия”, не муки творчества, а спасение души, состояние рая...

И здесь стоит сказать — может быть, несколько неожиданно для тех почитателей таланта Дмитрия Авалиани, которые более всего ценят его “игру”, — это был поэт внутреннего потаенного религиозного чувства. Не церковный — или воцерковленный — как сейчас принято, а именно религиозный, связующий словом времена, прошлое и будущее, ощущающий таинство жизни, ее образ “скрытый, как арбуз”, — поэт, чьи отношения с Богом выстраивались по вертикали, но по прямой и без посредников. Это к Нему он мог обратиться с вопросом, как говорится, личного характера:
горе — море 

Бог, жаль
бомжа ль?
Это по отношению к Нему он остро сознавал свое отступничество-несовершенство:
Сколько же можно вдалбливать что Ты ось
спицам мелькающим все уже безразлично
вот и Тебе примелькавшимся стать пришлось
чтобы забыть о своем надоевшем величии
Только надравшись столб обниму как дурак
тихо взмолюсь: дай пошататься мне
сверху глядит плевать какой зодиак
лишь бы дойти прижаться к последней стене

Как настоящий лирик, он был честен с самим с собой, говоря о душе, о себе, о своих сомнениях:
На всякий случай,
вдруг там что-то есть,
когда бежишь с утра за хлебом,
лампасам зорь фельдмаршальского неба
ты отдаешь украдкой честь.
Здесь характерно — и очень важно — что бежишь не за чем-нибудь, а за хлебом. Земная жизнь не отступает перед вечной. И все-таки душа не умирает — ее не ест червь, и она не зарождается в чреве, от нее нельзя ждать предательства или гибели, как от троянского коня или мертвого княжеского коня, — душа вечна, здесь, рядом. Так я понимаю одно из стихотворений, найденное в рабочей тетради поэта:
Я не в черве, не в чреве
не в коне
Я вечер, вечер
я в окне

И я ему верю.


Татьяна Михайловская





ДМИТРИЙ АВАЛИАНИ



. . .

Я несу мигрени груз,
сны гармонии и грозы,
образ скрытый, как арбуз,
струекосые березы,
красоту и коек треск,
бирюзу, разбой базара,
яркость Грузии загара,
грязь и осени оркестр.

И какой я строек сын?
Строк забор грызя борзою,
растекаюсь я резьбою,
сенью сосен и осин.



. . .

Портьеры трепет.
Ропот топора.
Прыть протопопа.
Партия Петра
пирует, паперть попирает,
порты, пюпитры отпирает,
прет на Ай-Петри и на Прут,
и препаратор порет труп.

Приперты протоиереи,
и патриот терпи потери -
приюты трепа и тряпья,
партеры преют и парят,
тропу партита проторяет
и партитуру оперяет.



. . .

Мне голубь белый люб, и люб Париж Мане,
и факельный пожар над глыбой Фальконе,
но я не замечаю могилы мглы чумазой.
Панмонголизм пламенноглазый
ни в ванной кафельной, ни вьяве, ни в вине
не явлен он Авалиани, мне,
ни в ямине, ни в ливне, ни в волне.



. . .

Не научает ныне чтенье.
Уныние. Отчаянье. Теченье.
Ничто - отточенный клинок.
Античный торс
рисует колонок -
и острый коготь
готики-химеры,
хоромы-храмы,
несессеры,
и ренессанс
нестройных христиан,
форсуньи-серны сарафан.

Все вычлени - весы зеркал, разлуки,
очеловеченные звуки,
виолончели кузовок,
и увлеченья, и зевок.



. . .

Река ярка, икра юрка,
Каюра крюк, и Рюрика рука.
Рык РКК, укор райка и кряк.
Икара крик, кирка - карьера, кара,
Якорь - рак.



. . .

Порой, как детям в мертвый час,
и мне сбежать в окно охота,
так тянет в лодку с парохода,
что проплывает мимо нас.

Когда бы знать, что есть стена
с ненарисованной сиренью,
где воздух рад стихотворенью,
натянутому, как струна.

Туда бы выглянуть на миг,
чтобы опять, уйдя как в омут,
не горевать, что был не понят,
и помнить - день еще велик.



. . .

Производя из потных рук
свой реплантируемый остов,
мой предок посадил на круп
лица высокий полуостров.

И благодарен я ему,
или еще кому-чему-то,
что мог обязан самому
быть лик Челлини Бенвенуто.

Так ювелирно, так легко
прорезал глаз и скул изгибы -
забыли из какой вы глыбы? -
и лоб очерчен высоко.

Но возвращаясь вновь к рукам,
я по привычке среднерусской
воздавши славу облакам,
опять тащусь на путь свой узкий.



. . .

Как повернуть, лицом, плечом - куда?
Пространство, друг, не безразлично,
его пронзают провода,
и прорезают крылья птичьи.

Туда-сюда, как переменный ток,
шурует страсть, разносит весть сорока,
и облако, чтоб я в слезах промок,
и солнце постоянное с востока.

Душа одна, а граней, веток тьма.
Гелиотроп свою вращает кружку,
и сыплет крохи рыжая горбушка
в пастушьи сумки, в мышьи закрома.



. . .

Я барин и раб я



. . .

Покуда майские жуки
не распахнули пиджаки
и на пюпитры не легла
зеленых нот всему хвала.

Пока стволы, как новобранцы,
голы в предбаннике весны,
и бьются крашеные яйца
о мол кладбищенской стены.

Пока в белок голубоватый
желток оправлен, словно глаз
глядит на холмик виновато
пред тем, как погрузиться в нас.

Пока, как в бетономешалке,
твой перевертыш на ветру,
и хмарь, которую не ждал ты,
и солнышко сквозь туч дыру.

Пока есть время все как есть припомнить,
собравшись с духом, дни продуть насквозь,
перелистать тысячетомник,
чтобы не смылось, не слилось.

Перешерстить, перелопатить,
покуда шаткая пора -
пойдем в земле помянем матерь,
а завтра стянем свитера.



. . .

С батумской своей кофемолкой
я в номере наверху,
и полая стенка без полки
упругая на слуху.

Гостиничный целлулоид,
раздавшийся в бедрах графин,
сандалии в полууходе,
оставшиеся от Афин.
И только что нету прислуги
в шальварах, туниках и без.
Бутылка из Пасанаури.
И ветер из-за завес.



. . .

Без умолку волны да волны,
бесславное море мое,
дремучее зубробизона,
тягучее, чем мумие.

На плечи, на жженую спину,
на скрюченный мой позвонок
кладешь родословную тину
и водорослей завиток.

Витийство твое, византийство,
пупырчатой вязи язык,
и я задыхаюсь заикой
в раздрызге твоих мозаик.



. . .

Кто говорит,
что жизнь прекрасна,
тот не живет,
тому все ясно,
смотря в трубу издалека,
тот превратился в облака.



. . .

Правда тонет в переводе,
нет, увы, поводыря
буераков в хороводе,
нет в деревьях букваря.

Мука, проповедь, преддверье,
и кому передоверю
веру прадедов и вдов,
виды яров и прудов.

Но основ не подрываю,
не свинья передовая,
правовед, природовед,
я бреду, провидя бред.


Подготовка текста Т.Михайловской


<<  11  12  13  14  15  16  17
   ISSN 1605-7333 © НП «Арион» 2001-2007
   Дизайн «Интернет Фабрика», разработка Com2b